«Августовский путч быстро погас, и деликатесы продолжали ходить по кругу»

Утром 19 августа 1991 года мне позвонили из русской редакции «Голоса Америки». Хорошо поставленный женский голос спросил, знаю ли я, что происходит сейчас в Москве? Я ответил, что нет. Тогда мне в телеграфном стиле рассказали ошеломляющие новости про низложение и домашний арест Горбачева и приход к власти группы людей, называемой в дальнейшем не иначе как хунтой.
Собеседница осведомилась, соглашусь ли я выступить по «Голосу». Я немедленно согласился. На что последовал вопрос, находится ли со мной в США моя семья? Все мои близкие, кроме жены, были в Москве и Тбилиси. Но я сказал, что это к делу отношения не имеет.
В телефонном интервью я назвал ГКЧП фашистской хунтой и призвал соотечественников сопротивляться попыткам задушить перестройку. Тут же позвонили из грузинской редакции «Голоса Америки». Я повторил уже сказанное на родном языке. А потом словно плотину прорвало. CBS, CNN, NBC.
В Соединенных Штатах за такие выступления гонорар не полагается. В качестве «компенсации» тебя привозят на студию в длиннющих представительских лимузинах, а в самой студии до и после выступления кормят до отвала деликатесами. Так вот, я буквально не вылезал из лимузинов, колеся по Вашингтону из студии в студию, а на деликатесы не мог уже даже смотреть после второго раза.
И это притом что у американских СМИ есть незыблемое правило: если ты выступил гостем на одном канале, то другие пригласят тебя в лучшем случае через полгода. Но 19 августа 1991 года это правило на меня не распространялось. На одной студии, уже «отстрелявшись», я спросил редактора передачи, за что это мне такая честь? Ответ был простой — оказывается, ни один мой коллега, не говоря уже о сотрудниках советских учреждений, не соглашался выступать по «вражеским каналам».
Воспользовавшись паузой, я бросился в наше посольство. Сначала тщетно умолял секретаря парторганизации срочно созвать партсобрание и заклеймить заговорщиков. Затем с таким же результатом просил не вручать Белому дому и Госдепартаменту ноту хунты. Мои собеседники смотрели на меня как на сумасшедшего. Впрочем, со стороны я на него сильно походил.
После посольства я полетел в вашингтонское отделение ТАСС. Я требовал у заведующего отделения не распространять ноту хунты и другие ее заявления и документы. Между нами произошел такой диалог.
— Мэлор, что ты говоришь? Ты понимаешь, что мне за это будет? Тебе хорошо. Ты главный научный сотрудник Фонда Карнеги. А меня вышибут из ТАСС. Как я буду кормить своих детей?
— А они здесь, с тобой?
— Да.
— А вот мои дети в Москве…
Он понял, на что я намекал, и ему стало стыдно. Дипломатам стыдно не было. Тассовец крепко обнял меня на прощание и как-то смущенно пробормотал:
— Вот увидишь, все образуется…
Следующие два дня мало чем отличались от 19 августа. Те же теле- и радиоканалы, те же вытянутые гармошкой черные лимузины с шоферами в форменных фуражках с лакированным козырьком, те же набившие оскомину деликатесы. Новым было лишь то, что американские газеты стали цитировать мои эфирные высказывания на своих страницах.
Любопытная история произошла у меня с The New York Times. Ведущая газета страны напечатала мою статью о том, что Михаил Горбачев своей двойственностью и нерешительностью спровоцировал путч. Когда утром я раскрыл газету, то с ужасом прочел заголовок The Coups Ninth Man («Девятый член хунты»). Напомню, членов ГКЧП было восемь. Девятым становился сам Горбачев. По существу, так оно и было. Но в тот момент это было, как говорится, уж слишком. Тем более что президент СССР и его семья находились под стражей, и было еще неизвестно, как сложится их судьба.
Я тут же позвонил главному редактору The New York Times и пожаловался, что его ребята пересолили. Он пообещал мне, что в следующих изданиях заменит заголовок, однако обещания не сдержал. А вот Михаил Сергеевич многие годы дулся на меня за «Девятого члена» и лишь сравнительно недавно простил.
Августовский путч так же быстро погас, как и вспыхнул. По «вражеским голосам» начали выступать мои коллеги и сотрудники посольства. Так что деликатесы пошли по кругу. Через день после бесславного падения хунты я снова зашел в посольство. Уже в коридоре, как всегда полутемном, я наткнулся на нашего партийного босса. Он не отвел глаз, увидев меня, и даже как будто бы обрадовался нашей встрече.
— Вот видишь, Мэлор, ты нервничал совсем напрасно. Я же говорил, что наша возьмет!
Читатель, конечно, обратил внимание, что я не назвал фамилий струсивших коллег. В данном случае дело не в моей ослабевшей памяти. Я не знаю, живы ли они сейчас. Если живы, то прочтут, узнают и вспомнят. Если же нет, то Бог им судья. Но одно имя я все-таки назову. 19 августа я позвонил Евгению Евтушенко и предложил выступить совместно в американской печати против хунты. Поэт-шестидесятник, который в то время преподавал в одном из американских университетов, ответил мне: «Дело это очень серьезное. Надо подумать». Да, он был прав. Дело было очень серьезным. Но думал он так долго, что путч за это время успел выдохнуться.
И последнее. Мои родные «Известия» оказались в те роковые, драматические дни на высоте положения. Я послал в редакцию телефонограмму, в которой говорилось:
«Дорогие мои друзья-известинцы! Вместе с вами радуюсь победе сил свободы и демократии в нашей многострадальной стране. «Фашизм не прошел! Фашизм не пройдет!» — все эти три дня черного путча кричал я в эфире. Горжусь стойкой позицией нашей газеты, не дрогнувшей в час великого испытания. Настала пора вымести прихвостней реакции и из наших рядов. Дорогие мои друзья-известинцы, люблю вас сильнее, чем когда-либо за мои 42 года работы в нашей газете. Ваш Мэлор Стуруа. 21.VIII.91».